Скрестить, упереть в бока, опустить; уцепиться пальцами за краешек сиденья, положить руки на бедра, или закинуть их за голову, или сплести пальцы на животе..
Девочка бессознательно пыталась отыскать в глазах отца то, что помоглобы ей понять происходящее. Но не нашла ничего. Отец наклонился и поцеловалее в губы. - А теперь иди, Нина...
Отец мой охотно отдавал дворовых мальчиков к немцам в /науку. /Все хозяева были неумолимые, сист..
«Давай поженимся», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Джон Апдайк
Таким образом, когда я со всей убежденностью признал, что у человека существование предшествует сущности, что, свободный по природе своей, он в различных обстоятельствах может желать лишь своей свободы, я признал тем самым, что могу желать лишь свободы для других.
Ж.Сартр
Мы свернули с автострады на гудронированное шоссе, а потом с шоссе на красноватую грунтовую дорогу. Мы въехали на крутой невысокий пригорок, где стоял по колено в сумахе и жимолости почтовый ящик Шелкопфа с покосившейся крышкой, словно в шляпе, заломленной набекрень, и отсюда моя жена впервые увидела ферму. Сидя рядом со мною, она тревожно подалась вперед, а в спину мне уперся локоть ее сына, сидевшего сзади. С дальнего косогора, поверх зеленой впадины луга, смотрели знакомые постройки.
— Вон наша старая конюшня, — сказал я. — К ней еще был пристроен большой навес, но мать всегда говорила, что он портит вид, и в конце концов заставила его снести. Этот луг наш. Земля Шелкопфа кончается за теми кустами сумаха.
Мы с грохотом понеслись вниз по выветренному до песчаникового остова склону, преддверию нашей земли.
— И справа и слева от дороги все ваше? — спросил Ричард.
Ему было одиннадцать лет, он любил точность и разговаривал всегда несколько воинственно.
— Да, — сказал я. — Раньше все тут принадлежало нам, но мой дедушка продал Шелкопфу часть земли, когда собрался переезжать в Олинджер. Акров сорок примерно.
— А сколько осталось?
— Восемьдесят. Все, что отсюда видно, относится к нашей ферме. Это, пожалуй, самое крупное землевладение, еще уцелевшее так близко от Олтона.
— А никакой живности у вас нет, — сказал Ричард. Я ему раньше говорил, что нет, но в его тоне прозвучало осуждение.
— Только собаки, — сказал я, — и ласточки в конюшне и множество сурков. При жизни отца мать еще держала кур.
— Зачем тогда ферма, если на ней не хозяйничать? — спросил Ричард.
— Это уж ты у моей матери спросишь. — Он сразу замолчал, приняв мои слова как укор, хотя у меня не было намерения корить его. Я добавил: — Мне и самому это всегда было непонятно. Я был таким, как ты сейчас, когда мы переехали сюда. Нет, я был постарше. Мне уже минуло четырнадцать. Я всегда себя чувствовал моложе своих лет.
Тогда он спросил:
— А эти леса чьи? — И я понял, что он заранее знает ответ и хочет дать мне возможность погордиться.
— Наши, — сказал я. — Кроме того, что мы продали под полосу отчуждения двадцать лет назад, когда тут хотели вести линию электропередачи. Деревья тогда все повырубили, а линию так и не провели. Вон, видишь, тянется полоска молодняка, там и была просека. С тех пор все уже снова заросло. Только вырубали дуб, а выросли клен и сассафрас.
— Зачем тогда полоса отчуждения, если отчуждать нечего? — спросил он и неловко засмеялся. Я был тронут: ведь он шутил над самим собой, быть может пробуя подражать моей манере, пробуя избавляться от недетской серьезности, навязанной ему годами безотцовщины.
— Так уж у нас дела делаются, — сказал я. Головотяпски.
.....
И мистерилось тогда поэтам, — были они в великом почете и с каждым годом плодились и множились...
Но читатель вдруг круто повернул на прозу — и поэтов не стало. Перевелось оно, племя многочисленное и самоцветное, и скоро не останется от него и следов... Надобно постараться, пока еще не поздно, спасти его от забвения; не то потомство, пожалуй, и не поверит, что в одном государстве в одно время могло существовать такое множество поэтов, что было бы очень прискорбно для русского гения... Какие люди были они? что делали? откуда вели свой род? Несомненно, что потомство уже настало для них и говорить о них теперь самое время...
Еще не очень давно в русском государстве, богатом всякими дивами, на каждом шагу попадались юноши, которых в наше время зовут вообще романтиками, — идеальные юноши. Племя было многочисленное и самоцветное, и от него-то вели свой род покойные русские поэты. Идеальные юноши отличались презрением к земле, на которой, по их словам, было им и тесно и душно, и рвались всё туда... куда? — тайна, которую унесли они с собою; будучи добрыми и смирными малыми и только с виду страшными, — потому что не имели привычки стричь и причесывать волосы, — они громили проклятиями толпу, презренную, тупую чернь, и в каждом человеке видели врага, с которым будто бы нужно было им бороться (известно, однако ж, из достоверных источников, что никаких битв, кроме карточных, бильярдных и шахматных, они не вели); изредка покучивая и даже иногда предаваясь просто пьянству, они считали долгом своим показывать пренебрежение к вещественным благам жизни, и человек, обнаруживший при них аппетит, навсегда становился в глазах их ничтожным и пошлым. Все они были большие охотники и мастера проклинать судьбу свою, но если верить им, — горячо любили свои страдания и жадно желали их для того, чтоб не дать очерстветь душе; они полагали, что призвание их — страдать, и если невзначай чувствовали себя весело, приходили в отчаяние: за самих себя, за достоинство своих глубоких и высших натур делалось им стыдно...